— Я починю твою цепь. Вот увидишь.
— Зачем, можно просто завязывать ее узлом.
— И овечий череп тоже склею.
— Он вдребезги разбился.
— Я его склею.
— Давай задернем шторы. У меня такое чувство, будто к нам заглядывают злые духи.
— Мы окружены духами. Шторами от них не спастись. Но я зашторил окна и, обойдя стол, встал за ее стулом,
чуть касаясь пальцем ее шеи. Тело у нее было прохладное, почти холодное, — она вздрогнула, выгнула шею. Больше она никак не отозвалась на мое прикосновение, но я чувствовал, что наши тела связывает непостижимая общность. Пришло время объясниться и на словах. Слова стали другие, пророческие, доступные лишь посвященным.
— Я знаю, — сказала она, — их толпы. Со мной никогда такого не было. Слышишь море? Совсем рядом шумит, а ветра нет.
Мы прислушались.
— Брэдли, запри, пожалуйста, входную дверь.
Я встал, запер дверь и снова сел, глядя на Джулиан.
— Тебе холодно?
— Нет… это не холод.
— Я понимаю.
На ней было голубое в белых ивовых листьях платье, в котором она убежала из дому, на плечах — легкий шерстяной плед с кровати. Она смотрела на меня большими, широко раскрытыми глазами, и лицо ее то и дело вздрагивало. Было пролито немало слез, но больше она не плакала. Она так заметно повзрослела, и это так ей шло. Уже не ребенок, которого я знал, но чудесная жрица, пророчица, храмовая блудница. Она пригладила волосы, зачесала их назад, и лицо ее, беззащитное, отрешенное, обрело двусмысленную красноречивость маски. У нее был ошеломленный, пустой взгляд статуи.
— Ты мое чудо, мое чудо.
— Так странно, — сказала она. — Я сама будто совсем исчезла. Со мной еще никогда такого не было.
— Это от любви.
— От любви? Вчера и позавчера я думала, что люблю тебя. А такого не было.
— Это бог, это черный Эрот. Не бойся.
— Я не боюсь… Просто меня перевернуло, и я вся пустая. И вокруг все незнакомое.
— И мне тоже.
— Да. Интересно. Знаешь, когда мы были нежные, тихие, у меня было такое чувство, что ты близко, как никто никогда не был. А теперь я как будто одна… и не одна… я… я… Это ты — я, это мы оба.
— Да, да.
— Ты даже похож на меня. Я словно в зеркало смотрюсь.
Удивительно, мне казалось, что это я сам говорю. Я говорил через нее, через чистую ответную пустоту ее существа, опустошенного любовью.
— Раньше я смотрела тебе в глаза и думала: «Брэдли!» Теперь у тебя нет имени.
— Мы заворожены.
— Мы соединены навек, я чувствую. Это вроде… причащения.
— Да.
— Слышишь поезд? Как ясно стучит.
Мы слушали грохот, пока он не стих вдали.
— А когда приходит вдохновение, то есть когда пишешь, тоже так бывает?
— Да, — сказал я.
Я знал, что так бывает, хотя сам пока еще ни разу этого не испытал. Теперь я смогу творить. Хотя я все еще не вышел из мрака, но пытка осталась позади.
— Правда, это одно и то же?
— Да, — сказал я. — Потребность человеческого сердца в любви и в знании безгранична. Но большинство людей осознают это, только когда любят. Тогда они твердо знают, чего хотят.
— А искусство…
— Эта же потребность… очищенная… присутствием… возможно… божественным присутствием.
— Искусство и любовь…
— Перед обоими стоят извечные задачи.
— Теперь ты станешь писать, да?
— Да, теперь я буду писать.
— Мне больше ничего не надо, — сказала она, — будто объяснилось, почему мы должны были соединиться. Но не в объяснении дело. Мы просто вместе. Ах, Брэдли, смешно, но я зеваю!
— И мое имя вернулось ко мне! — сказал я. — Пойдем. В постель и спать.
— По-моему, я в жизни еще так изумительно не уставала и так не хотела спать.
Я довел ее до кровати, и она заснула, не успев надеть ночную рубашку, — как в первую ночь. Мне совсем расхотелось спать. Я был в бодром, приподнятом настроении. И, держа ее в объятиях, я знал, что верно поступил, не уехав в Лондон. Пытка дала мне право остаться. Я обнимал ее и чувствовал, как тепло простой домашней нежности возвращается в мое тело. Я думал о бедной Присцилле и о том, как завтра я поделюсь своей болью с Джулиан. Завтра я скажу ей все-все, и мы вернемся в Лондон выполнять будничные задачи и обязанности, и начнется повседневность совместной жизни.
Я спал крепким сном. И вдруг грохот — и снова, и снова грохот. Я был евреем, скрывался от нацистов, и они обнаружили меня. Я слышал, как они, словно солдаты на картине Учелло, бьют алебардами в дверь и кричат. Я шевельнулся — Джулиан так и лежала у меня в объятиях. Было темно.
— Что это?
Ее испуганный голос вернул меня к действительности, меня охватил ужас.
Кто-то стучал и стучал в дверь.
— Кто же это? — Она села. Я чувствовал ее теплые темные очертания рядом и будто видел, как светятся у нее глаза.
— Не знаю, — сказал я, тоже садясь и обхватив ее руками. Мы прижались друг к другу.
— Давай молчать и не будем зажигать свет. Ах, Брэдли, мне страшно.
— Не бойся, я с тобой. — Я сам так испугался, что почти не мог ни думать, ни говорить.
— Тсс. Может, уйдут.
Стук, прекратившийся на секунду, возобновился с новой силой. В дверь били металлическим предметом. Было слышно, как трещит дерево.
Я зажег лампу и встал. Увидел, как дрожат мои босые ноги. И натянул халат.
— Оставайся тут. Я пойду посмотрю. Запрись.
— Нет, нет, я тоже выйду…
— Оставайся тут.
— Не открывай дверь, Брэдли, не надо…
Я зажег свет в маленькой прихожей. Стук сразу же прекратился. Я молча стоял перед дверью, уже зная, кто там.
Очень медленно я открыл дверь, и Арнольд вошел, вернее, ввалился в прихожую.
Я зажег свет в гостиной, он прошел за мной и положил на стол огромный гаечный ключ, которым дубасил в дверь… Тяжело дыша, не глядя на меня, он сел.