— Присцилла, ну перестань. Посмотри, какие милые вещицы. Ты ведь рада, что снова их видишь? Ну вот.
Я вытащил из груды вещей длинное ожерелье с голубыми и прозрачными бусинами, встряхнув, растянул в большое «о» и хотел надеть Присцилле на шею, но она резко отстранила его.
— А норка?
— Понимаешь…
— Я ведь все равно собираюсь вернуться к нему, так что неважно. Очень мило, что он принес… Что он сказал? Он хочет со мной увидеться? Сказал, что я невыносима? О, какая ужасная у меня была жизнь, но, когда я вернусь, хуже, чем теперь, не будет, хуже быть не может. Я буду послушной и спокойной. Уж я постараюсь. Буду чаще ходить в кино. Не буду кричать и плакать. Если я стану спокойной, он ведь не будет меня мучить? Брэдли, ты не поедешь со мной в Бристоль? Хоть бы ты объяснил Роджеру…
— Присцилла, — сказал я, — послушай, дорогая. О том, чтобы вернуться сейчас или вообще когда-нибудь, не может быть и речи. Роджер хочет получить развод. У него любовница, она молодая, ее зовут Мэриголд. Он живет с ней уже давно, много лет, и теперь собирается на ней жениться. Я видел их сегодня утром. Они очень счастливы, они любят друг друга и хотят стать мужем и женой, и Мэриголд беременна…
Присцилла встала и точно деревянная двинулась к кровати. Забралась в нее и легла. Так ложился бы мертвец в собственный гроб. Натянула на себя простыню и одеяло.
— Он хочет жениться, — еле выговорила она, губы у нее тряслись.
— Да, Присцилла…
— Он живет с ней давно…
— Да.
— Она беременна…
— Да.
— И он хочет получить развод…
— Да. Присцилла, дорогая, ты все поняла и должна принять это спокойно.
— Умереть, — пробормотала она, — умереть, умереть, умереть.
— Крепись, Присцилла.
— Умереть.
— Тебе скоро станет легче. Хорошо, что ты избавилась от этого подлеца. Поверь. Ты заживешь по-новому, мы будем исполнять все твои прихоти, мы поможем тебе, вот увидишь. Ты сама сказала, что тебе надо почаще ходить в кино. Роджер будет давать тебе деньги на жизнь, а Мэриголд зубной врач, и…
— А я, может, займусь тем, что буду вязать распашонки для беби!
— Ну вот и молодец. Главное — не падать духом.
— Брэдли, если бы ты знал, как я ненавижу даже тебя, ты бы понял, как далеко я зашла. Ну а Роджер… да я бы с радостью… ему раскаленной спицей… печень проткнула.
— Присцилла!
— Я такое читала в одном детективе. Смерть долгая, в страшных мучениях.
— Послушай…
— Ты не понимаешь… что такое страдания… Вот и не умеешь как следует писать… ты не видишь страданий.
— Я знаю, что такое страдания, — сказал я. — И знаю, что такое радости. Жизнь полна приятных неожиданностей, удач, побед. Мы поддержим тебя, поможем тебе…
— Кто это «мы»? Ах… у меня нет никого на свете. Я покончу с собой. Так будет лучше. Все скажут, что так лучше, для меня же самой лучше. Я ненавижу тебя, ненавижу Кристиан, ненавижу себя до того, что могу часами кричать от ненависти. Это невыносимо. Ах, Роджер, Роджер, это невыносимо, Роджер…
Она лежала на боку и почти беззвучно всхлипывала, губы у нее дрожали, глаза были полны слез. Я еще никогда не видел, чтобы кто-то был так недоступно несчастен. Я почувствовал острое желание усыпить ее — не навсегда, разумеется, но только бы сделать ей какой-нибудь укол, остановить эти безудержные слезы, дать хоть короткую передышку ее измученному сознанию.
Дверь открылась, и вошла Кристиан. Она уставилась на Присциллу, а со мной рассеянно поздоровалась жестом, который показался мне верхом интимности.
— Ну, что еще такое? — строго спросила она Присциллу.
— Я сказал ей про Роджера и Мэригодд, — объяснил я.
— Господи, зачем?
Присцилла вдруг спокойно завыла. «Спокойно выть» — казалось бы, оксюморон, но этим термином я обозначил странно ритмичные, рассчитанные вопли, сопровождающие некоторые истерические состояния. Истерика пугает тем, что она произвольна и непроизвольна в одно и то же время. В том-то и ужас, что со стороны кажется, будто все это нарочно, и вместе с тем в безостановочных монотонных воплях есть что-то механическое, словно запустили машину. Тому, кто бьется в истерике, бесполезно советовать взять себя в руки: он ничего не воспринимает. Присцилла сидела, выпрямившись на постели, повторяя судорожное «у-у», потом выла «а-а», потом задыхалась от рыданий, после чего снова судорожно всхлипывала, снова выла — и так без конца. То был чудовищный крик — несчастный и злой. Я четыре раза в жизни слышал, как женщина кричит в истерике: один раз кричала моя мать, когда ее ударил отец, один раз Присцилла, когда была беременна, еще один раз другая женщина (если бы только это забыть), и вот опять Присцилла. Я повернулся к Кристиан и в отчаянии развел руками.
В комнату, улыбаясь, вошел Фрэнсис Марло.
— Выйди, Брэд, подожди внизу, — сказала Кристиан.
Я кинулся вниз по лестнице и, проскочив один пролет, пошел медленнее. Пока я дошел до двери гостиной, выдержанной в темно-коричневых и синих тонах, все стихло. Я вошел в гостиную и остановился, тяжело дыша. Появилась Кристиан.
— Замолчала? Что ты с ней сделала?
— Ударила по щеке.
— Кристиан, мне сейчас дурно станет, — сказал я и сел на диван, закрыв лицо рукой.
— А ну-ка, Брэд, выпей скорее коньяку…
— Может, печенья принесешь или еще чего-нибудь? Я целый день не ел. Да и вчера, кажется, тоже.
Я действительно на мгновенье почувствовал дурноту — странное, ни на что не похожее состояние, будто тебе на голову опускают черный baldacchino и ты уже ничего не видишь. А когда передо мной очутились коньяк, хлеб, печенье, сыр, сливовый торт, я понял, что сейчас расплачусь. Много-много лет уже я не плакал. Тот, кто часто плачет, вряд ли сознает, какое поразительное явление наши слезы. Я вспомнил, как были потрясены волки в «Книге джунглей», увидев плачущего Маугли. Нет, кажется, это сам Маугли был потрясен и боялся, что он умирает. Волкам известно, что от слез не умирают, они смотрят на слезы Маугли с достоинством и некоторым отвращением. Я держал обеими руками рюмку с коньяком, смотрел на Кристиан и чувствовал, как к глазам медленно подступает теплая влага. И от сознания, что это происходит так естественно, независимо от моей воли, мне стало легче. Я почувствовал удовлетворение. Наверно, слезы всегда приносят удовлетворение. О, бесценный дар!