Мы спустились по ступенькам на станцию и остановились, глядя друг на друга, в ярком свете около билетных автоматов, неподвижные среди снующей толпы. Поглощенные друг другом, мы не замечали ничего вокруг, словно были одни в тишайшем парке или на огромном пустынном тибетском плато.
— А мой поцелуй тоже был бестолковый и неясный? — сказала Джулиан.
— Ну, садись в метро, и спокойной тебе ночи.
— Брэдли, ты понял, что я сказала?
— Ты сама не знаешь, что говоришь. Завтра все покажется тебе дурным сном.
— Посмотрим! Во всяком случае, ты говорил со мной, ты спорил.
— Говорить тут не о чем. Я просто самым безответственным образом хотел продлить удовольствие и не расставаться с тобой.
— Значит, мне не надо уходить.
— Нет, надо. Все кончено.
— Нет, не кончено. Ты ведь не уедешь из Лондона, да?
— … Я… не уеду из Лондона, — сказал я.
— Мы увидимся завтра?
— Возможно.
— Я позвоню около десяти.
— Спокойной ночи.
Я не положил рук ей на плечи, а наклонился и легонько коснулся губами ее губ. Затем повернулся и по ступенькам вышел на Черринг-Кросс-роуд. Я шагал, ничего не видя, расплывшись в счастливой улыбке.
Кажется, я спал. Меня то пронзал толчок блаженства, то я снова проваливался в сон. Тело ныло от мучительного и сладкого желания и сознания того, что оно может быть удовлетворено. Я тихонько стонал от счастья. Я состоял не из костей и плоти, а из чего-то иного, восхитительного… Из меда, из помадки, из марципана — и в то же время из стали. Я был стальной проволокой, тихо дрожавшей в голубой пустоте, а в теплых сокровенных глубинах сознания билось изумление перед тем, что со мной произошло. Все эти слова, разумеется, не передают того, что я чувствовал, — этого не в состоянии передать никакие слова. Я не думал. Я просто был. Когда обрывочные мысли проникали в мой рай, я гнал их прочь.
Я рано встал, побрился с величавой медлительностью, тщательно и любовно оделся и долго изучал себя в зеркале. Мне можно было дать тридцать пять. Ну сорок. Я похудел за последнее время, и это мне шло. Тусклые мягкие, светлые, тронутые сединой волосы, прямые и густые, прямой тонкий нос с крупными ноздрями, вполне красивый. Твердые серо-голубые глаза, худые щеки, высокий лоб, тонкий рот — лицо интеллектуала. Лицо пуританина. Ну и что же?
Я выпил воды. О еде, разумеется, и думать было нечего. Меня мутило и лихорадило, но ночью я побывал в раю и не утратил ощущения снизошедшей на меня благодати. Я прошел в гостиную и еще раз слегка смахнул пыль с бросавшихся в глаза поверхностей, которые уже успели к этому времени запылиться. Потом, усевшись, погрузился в размышления.
В общем-то, я мог поздравить себя: вчера вечером я был довольно сдержан. Правда, меня стошнило у нее перед носом и я признался ей в любви в таких выражениях, что она сразу поняла, насколько это серьезно, — это я тут же заметил.
Но потом я вел себя достойно. (Отчасти, конечно, благодаря обманчивому торжеству от ее присутствия.) Во всяком случае, я вчера ни к чему ее не понуждал. Но что она сейчас обо всем этом думает? Вдруг позвонит и холодно скажет, что согласна со мной и лучше все это кончить? Я сам ведь убеждал ее, что она достаточно взрослая, чтобы вести себя именно так. А вдруг по здравом размышлении она решила послушаться моего совета? Что значили ее слова о «любви»? Что она в них вкладывала? Может, она сочинила все это, потому что была тронута, польщена, взволнована моим объяснением? Вдруг она одумается? А если она и вправду любит, что будет дальше? Но я не очень-то размышлял над тем, что будет дальше. Если она и вправду любит — будь что будет.
Я посмотрел на часы, они показывали восемь. Я проверил время по телефону, и там мне тоже ответили, что сейчас восемь часов. Я вышел во двор, отошел недалеко, чтобы слышать телефон, и остановился в оцепенении. Появился Ригби с одним из своих сомнительных дружков, и я так медленно и странно поднял руку, приветствуя их, что они еще долго на меня оборачивались. Потом я решил было добежать до цветочного магазина, но передумал. А вдруг она просто не позвонит? Я вернулся домой, опять посмотрел на часы и с остервенением тряхнул их. Прошло бог знает сколько времени, а они показывали четверть девятого. Я перешел в гостиную и попробовал уткнуться носом в ковер, но почему-то это уже не помогало, мне нужно было двигаться, суетиться. Я кружил, я метался по квартире, у меня стучали зубы. Я попробовал засвистеть, но у меня ничего не вышло. Я старался глубоко дышать, но между двумя вздохами переставал ощущать себя и судорожно втягивал воздух, не в силах выдержать паузу. Мне было дурно.
Примерно в девять в прихожей позвонили. Я подкрался к дверям и посмотрел сквозь матовое стекло. Это была Джулиан. Я попытался быстро овладеть собой и открыл дверь. Она влетела в квартиру. Я едва успел захлопнуть дверь ногой, как она уже тащила меня в гостиную. Она обвила мою шею руками, и я обнимал ее в яркой тьме, и зубы у меня уже не стучали, я смеялся и плакал, и Джулиан тоже смеялась и дрожала, и мы опустились на пол.
— Брэдли, господи, я так боялась, что ты передумал, я не могла дожидаться десяти.
— Глупышка. О господи, ты пришла, ты пришла…
— Брэдли, я люблю тебя, люблю, это настоящее. Я поняла это совершенно ясно, когда мы вчера расстались. Я не спала, со мной бог знает что творилось. Такого со мной еще не было. Это — любовь. Сомневаться ведь невозможно! Правда?
— Нет, — сказал я, — невозможно. Когда сомневаешься, значит, уже не то.
— Вот видишь!
— Ну а мистер Беллинг?
— Ах, Брэдли, хватит мучить меня мистером Беллингом. Это была просто прихоть, детский каприз. Нет никакого Беллинга. Ничего нет, кроме моей любви к тебе, правда. Да он никогда меня по-настоящему и не любил, никогда не любил так, как ты…